Последний обелиск

Последний обелиск

 

Никогда не зарекайся делать завтра то, что ты окончательно отверг и уничтожил сегодня, особенно у нас не зарекайся, в России… Русский человек — необыкновенный человек: за всех болеет, всех слушает, а лишь останется наедине с самим собою, обязательно против себя чего-нибудь отморочит. Если не Революцию, то бунт, если не бунт, то перестройку или еще какую махинацию.

Вот, к примеру, взять Тимофея Федоровича Солодикова?.. Ну, Солодиков, ну, Тимофей Федорович, внешне, а внутри — птица большого полета. Отец его — командир продотряда: изымал, под щелчок, пшеницу и кур у хуторян, у своих же, далеко не отклонялся. Пшеницу — для питерских рабочих, а кур — дабы не переводили зерно на говно, как выражался продотрядовец.

Лежит Солодиков Федор Иванович не на общем кладбище. Общего кладбища нет: деревня рухнула и кладбище исчезло. Лежит старый большевик, продотрядовец, на бугру, под скромным обелиском лежит, а деревню ветер Революции разметал. Люди вытекли из нее, как вода из решета, мужики на войнах успокоились, а вдовы и убогие почти повымерли. Простор — мчись до Китая, и там не нужны мы!..

Но сын продотрядовца, Тимофей Федорович, усидел-таки в родной деревеньке: огородик лопатою вскапывает с женой Клавдией, сенца косой по лету припасут — зимою три раза в день кушают нормальную картошку с молочком и даже сладким чаем запивают, хоть сахар не укупить, а хлеба в деревушку не планируют. Деревушка — девять двориков, калеки, да изношенные народной властью людишки. Людьми не назовешь — здоровьем и разумом куцые, на грядущее не годятся. Останки от челяди как бы.

А Тимофей Федорович не куксится: волевой и жилка вождистская в нем от бати-продотрядовца не порвалась, значит — прочная. Тимофей Федорович ссорится с бригадирами и председателями подряд: едва назначат — скандал, запоминать имена не успевает и материт начальников интуитивно, авось угодит в хама и проберет до печени!.. Иногда и ошибется.

Одного назначили — Тимофей Федорович с матом к нему, а тот по носу пальцем щелк и далее — щелк, и вновь интеллигентно нацелился, а Тимофей Федорович качнулся то ли от удивления, то ли от публичного позора кувырк на спину, едва воскресили нашатырем и суперфосфатом. Нашатырь — глупость выбивает из башки, а суперфосфат — жар нагоняет и кровь по человеку без останова носится. Лекарств нет — гонят кровь. Люди суперфосфатом натираются. Щелчок в сусеке — печаль, а щелчок по носу — юмор. И щелкаются болваны. Россию прощелкали, не вернуть.

Калеки, хворые и застарелые сползлись на веранду Тимофея Федоровича, поступок лидера одобрили, а бригадира освободили за вспыльчивость и надругательство над личностью. С тех пор деревню вообще кинули на произвол: председатели ее сторонятся, а бригадиры пужаются. И приехал в деревню толстый и веселый Багул Абрекович Халухадзе. В японской шапочке, от жары, в американских джинсах, в китайской майке и в канадских кроссовках, настоящий европеец, на каждой вещи — герб синтетический или клеймо кожаное, швед, словом, а может, федеративный немец, австриец чертов!

По-русски лучше Тимофея Федоровича шпарит. Клавдия едва успевает укроп и лук подавать, а снеди Халухадзе приволок — соседи до сыта напробуются. «Сытырою том, разрэщили, четыр этаж, во тоговор-квитанцыя!» И показал паспорт. Да, дом не простроен, а паспорт уже… Честный какой!

И развернулся: экскаватор долбил родную землю, как вражескую, клыками, клыками, а самосвалы ревели и пропадали, выныривая из ямы, чад висел — калининцы кашляли до крови. Деревня-то — Калининка: Михал Иваныч Калинин — в честь старосты назвали — возвращался из ссылки, чай пил у Федора Ивановича, да с медом, да с ватрушками и кренделями, сидели Иванычи пили… А сейчас? Опять поднимай продотрядовцев? Но крестьяне где? Пили чай, о Революции размышляли.

А мы, да и сын продотрядовца Тимоша, мы в школах по учебнику: «Кровососы, кровососы, дармоеды, купцы, помещики!».. Мир в Калининке пуст. А кровь гоняют суперфосфатом. Кровососы? Муть, поди, в мозги нам вдохнутая? Багул Абрекович Халухадзе строится — и мы немножко строимся. А сами: «Классовая борьба, классовая борьба!» Заведенные попугаи.

Бабушка Фрося дернула из штабеля у Халухадзе дощечку, выпилила из нее пять штакетин, калиточку отремонтировала — залюбуешься. Культяпый Фрол — на заводе ладони ему станком отломило — к бетономешалке и ведро налил из запасов Багула. Сунул каменщикам десятку, не сунул, они за так налили бы ведерочко, а Фрол площадочку, ботинки на солнышке сушить, смастерил, выдумщик… А пегий, полулысый бобыль Саня, дурак холостой, дровец, баньку протопить, насобирал из щепы у здания Багула Абрековича Халухадзе. Напарился!

Честно сказать, Калининка преобразилась: кто печь, кто колодец, кто щель у сарая подмазал, а уперся Тимофей Федорович, мол, не желаю милостыни. Но запнулась пожилая Клавдия, супруга, об ребро камня, стежка к умывальнику опасная, упала, ногу поранила, хромает, бедняжка: «Ты, Тимоша, партейней отца-продотрядовца, тот деревню грабил питерцам, а ты собственную жену об камень ударил, нищета красная!»..

И с ведром к бетономешалке, потупясь, явился Тимофей Федорович. Опорожнил — мало. Опорожнил — мало. Опорожнил — замечательно. Дорожка — стекло и стекло. Четыре червонца, а польза бессмертная. И если бы не Барбос, кобелек трясучий, праздник длился бы и длился. Вскочи он лапами на дорожку и — проштамповал, аж по середине. Круглая печать, глубокая, четкая, двойная и цепочкой!..

Строительство дома, особняка, виллы, дворца, хоть как отметь в документе, закипело. Стены — белый кирпич, балконы — голубой кирпич, а парадный подъезд — розоватый мрамор. Плиты аккуратные, квадратные, пиленые. Тон создают — теплый, заревой, как на крохотном обелиске продотрядовца, отца Тимофея, сколочек розовый, а остальное на нем — серая масса…

Телефон-автомат у гаража. Гараж готов. Багулова «Тойота» с подругой «Волгой» ночуют в гараже, выложенном под зданием нового жильца древней деревни Калининки… Калининцы — наивные куры: суетятся без толку. Шум организуют — звонят на почту, звонят в универмаг, звонят в медпункт. Можно предположить: на почте ждут их телеграммы из ООН, в универмаге — песцовые шубы, в медпункте — персональная сестрица, ах, дети, дети, эти калининцы, куры, взбулгаченные свежим продотрядовцем.

Местная организация «Звезда Октября», руководимая Тимофеем Федоровичем, боролась за реабилитацию гимна. Члены «Звезды Октября» писали жалобы, заявления и грозили, требуя исполнения державного ритуала.

 

*  *  *

Очнувшись к шести утра, Тимофей Федорович Солодиков напрасно включал радио — молчание. Торжественный гимн — в опале. И решил Тимофей Федорович играть гимн на гармонике отца. Федор Иванович талантливо исполнял на ней «Интернационал», а сын — гимн Советского Союза.

Тимофей Федорович старательно нажимал на клавиши, и хор, в несколько пожухлых уст, похрипывал:

 

Союз нерушимый республик свободных

Сплотила навеки великая Русь,

Да здравствует созданный волей народов

Единый могучий Советский Союз.

 

И — завывал, пробуксовывая:

 

Славься, Отечество наше свободное!..

 

Бабушка Фрося зажмуривалась и кренилась от общего мотива, а культяпный Фрол, замечтавшись, наверх посылал свой простуженный баритон. Саня, дурак, фальцетил, но соблюдал канву, а Клава, споткнувшаяся супруга, задиристо выскакивала вперед. Остальные — искренне ровнялись на Тимофея.

Тимофей играл. Мелодия звучала. И разноладный хор плыл по лужайке. От лужайки — к обелиску. От обелиска — к заросшему кладбищу. Не хор, а стон. Стон всполошенный и выдворенный в окрестность Калининки трудностями, нищетою и жестокостью судьбы обитателей.

Под черными крестами шептались травы, а над черными крестами гнулись молодые березы. Робкие цветы дрожали и растворялись в синеве лета. Боже мой, боже мой, не осуждай христиан твоих, обкраденных палачами. Дай им на минуту утоления и лечащей жажду влаги спасения. Помилуй их!..

В момент движения хора от лужайки до обелиска и от обелиска до погубленного кладбища Калининка траурно пустела: способные шевелиться и составляли этот удивительный организм неиссякаемой печали и благородства. Хор мог двигаться весною, летом, осенью и зимой, выбирая погодливый промежуток.

Весною двигались на мужчинах и женщинах — залатанные солдатские плащи, фуражки, вылинявшие пальтишонки и платки, летом — дешевенькие пестренькие рубашки и платья, осенью и зимою — измусоленные чудовищные бушлаты, фуфайки и шинели, колышимые стоптанными валенками. Порою не отличить — женщина шагает, мужчина ли? Да и лица — конкретизировались на жаре и на стуже, лепимые бранью бригадиров и председателей под уголовный тип: лица — отрешенные узники, выпущенные умирать на волю, а воля им на кой черт?

Когда бы вместо гробового хора по улице пробежала гурьба вихрастых ребятишек с мячами или салазками, а в ливень — босиком, с визгом и хохотом, а за ними — собаки, а за собаками — куры, да распахнулись бы веселые окна домов, ну кто бы не затосковал по детству, по семье русской, вскормленной молоком и пирогами? И пусть бы все ребятишки, все собаки, все куры проштамповали бы лапами помещичью усадьбу Багула Абрековича Халухадзе, а трясучий Барбос и помочился бы…

Но осиротела Россия. Расстрелянные избы ее взмыли в бездонную высь и теперь оттуда мигают нам, обернувшись далекими огоньками, и рассыпаются над нами. Земля отпустила их, а мы не удержали. Ослабли. Мало нас… И даже древние славянские холмы сутулее прежнего и настороженнее коротают ночи в долинах.

Но слышал я, ни единой звезде не потухнуть, если Сергий Радонежский не согласится. С холма на холм, из долины в долину идет он, легкий и белокрылый. Идет, серебрится, ботожком взмахивает, заметит погасшую звезду, свечкой прикоснется — вспыхнет звезда и снова горит и светит. А Сергий молитву творит, прощения заблудшим просит. Слепоту их отмаливает…

Движется хор. От лужайки — к обелиску. От обелиска — к праховому кладбищу. Некоторые встречные плачут, некоторые смущенно улыбаются. И-и-и… дорога многих познакомила с хором. Многие закручинились и поумнели. И лишь смугляк, высунувшись, за баранкой, из «Жигулей», постучал по кабине кулаком и по лбу своему — кулаком: идиотами обозвал, кажется.

Смугляк — молодой продавец «Автосервиса», а ныне — директор «Автотрассзагруза» Москва-Баку… Годы, годы, и кто бы тогда угадал в дерзком смугляке роскошного Багула Абрековича Халухадзе?

В детстве Тимоша отличался от своих сверстников рано проявившимся дарованием: вскарабкивался на забор, ерошил чубчик-гребешок и пронзительно кукарекал. Зачаровывался на жерди и долго не слезал с забора, пока отец, продотрядовец, не сгонял его: «Кукарекать, Тимофей, кукарекай, да не закукарекивайся!»..

С годами дарование Тимы развивалось и совершенствовалось, и до той степени профессионализировалось — стали на Тимино кукарекание зычно петухи деревенские отвечать. Отсюда и тяга у Тимофея Федоровича к руководству сельским хором. Ишь, подавай капеллу ему!..

Но на сцену выбраться городскую Тимофею не удалось. Умер отец, продотрядовец. И назначили Тимофея, учитывая его склонность к искусству, назначили Тимофея Федоровича при районном отделе животноводства регистратором наличия птицы, коллективной и частной. Сын продотрядовца, неподкупного и служивого, Тимофей нигде не нарушил инструкции и не превысил должностных полномочий. Переписывал поголовье птицы ежесезонно и с рвением.

Клава, до замужества еще, обожала с Тимой гулять по окольным хуторам ночами. Она держала Тимин кирзовый портфель, а Тима, прокравшись задами на центр селения, по-тихонечку начинал кукарекать. Примерно, с третьего кукарека ему принимались басить хуторские петухи, не подозревая, что провоцирует их не петух, а районный регистратор.

Клава участвовала в Тиминой разведке девичьим волнением и преданностью невесты, сама была готова кукарекнуть, но Тима, замечая порывы ее, пресекал дерзость дилетантки. И петухи хором заливались на Тимино кукарекание, хотя половина ночи еще не миновала и далеко еще не маячила во мгле рассветная зорька. Спи да спи, не ори без надобности. Но петухам блазнилось — они опаздывают оповестить рассвет, а Тима перехватывает у них инициативу. И звенело, росло и текло в поля массовое энергичное кукарекание.

Утром Тимофей, без подруги, заходил в избы, как заходит старый знакомый к старым знакомым. Регистратор птичьего поголовья ночью про себя отметил: «Тут не менее двадцати кур, — отвечало-то мне из сарая этой избы, — и два петуха, а не один. А на петуха рачительный хозяин менее десяти кур не заказывает, че дармоеда кормить?»..  После смущенных банальных уловок хозяева приветливо распахивали душу: «Да, да, Тимофей Федорович, у нас двадцать кур и два петуха!»

Иные хозяева угощали районного регистратора птицы чарочкой самогона, и районный регистратор, не дрогнув бровью, осушал, не реагируя на провинциальный напиток, запрещенный конституцией. Порою Тимофей Федорович прощал крестьянам и недовоспитанное их мухлевание: сообщат, мол, двадцать кур и два петуха у них, а под сараем пошугай, двадцать третья заколотится. Но социализм не развалится и мощь революционной державы не на курах частных базируется.

Сивея и шелушась волосом, Тимофей Федорович реже и реже кукарекал. Клава, жена его и соратница по неукоснительной переписи птицы, реже и реже на праздниках принуждала мужа кукарекнуть на спор — откликнутся петухи или не откликнутся. Клава тоже посивела и пошелушилась. Кому пить-то, гулять кому?

Дети у них не родились, причину ни она, ни он не уточняли. К обелиску отца и свекра, продотрядовца, наведывались регулярно. Но оба посивели, и к обелиску тропа их влекла реже и реже. Старость противнее пустынной пыли, куда ни сунься, везде: на фуражке, в чемодане, в машине, везде противная пыль посивения.

Старость и могучее государство разрушила. Топтались, топтались беззубые и горбоспинные члены политбюро на кремлевских экранах, а молодые за их кителями страну-то и оккупировали, приватизировали, а их на Красной площади позапихали, не их, а ихний прах, в урны, позапихали и забыли. А с забытьем и в газетах вымыли их и прополоскали насквозь.

А продотрядовца-то сын Тимофей Федорович за советскую власть сражается, хор на хуторе гимн под его гармонику исполняет протест — выражает расхитителям свободы, а дети членов политбюро где? Кто — в Париже, кто — Нью-Йорке, кто — в Тель-Авиве. Полное крушение пролетарских идей.

Стареньким, пенсионным Тимофею и Клавдии возле кого оттаять, потеплеть и оптимизмом насладиться? Они — фигуры на хуторе. И гармошка — подчинена им. Тимофею Клавиному. Клава не лезет в культурные мероприятия — свадьбы закураживали и при Хрущеве погуливали. При Брежневе же распоясались до опохмеления: вот и настиг нас кавказским кинжалом Горбачев.

В республиках кровь и кровь, а Тимофея Федоровича срочно вызвали в район, в управление по животноводству и птицеводству, и усовестили: «Животноводство колхозное нерентабельно, а птицеводы-фермеры в регистраторах надобности не испытывают, но вы, Тимофей Федорович, номенклатурная особь, и мы вас оформили на бессрочный отдых!»..

Тимофей Федорович грамотный сотрудник, но «особь» не выдержал, «особь» в питомниках и зверопарках, а он, Тимофей Федорович, сын продотрядовца и руководитель самодеятельного хора на погибающем хуторе. Вернувшись из района, Тимофей раскупорил шкаличек, припасенный к 7 ноября, и хотя трагедия стряслась кадровая с ним в июне, раскупорил и залпом ухнул.

Медленная ветхая Клава и оладьи на сковородке подогреть не успела, а Тимофей развернул гармошку, и поскрипывая расшатанной табуреткой, один на один с самим собою решительно запел:

 

Да здравствует созданный волей народов

Единый могучий Советский Союз!

 

Да, созданный волей народов, а куда его дели, Союз, куда? И кто у народов мнение пожелал взять? Клаве горько было глядеть на поющего Тимофея. Пел Тимофей, а очи его кричали и, не слезясь, угасали, отметила Клава, навсегда: искры в них растворялись, ресницы не влажнели, а пороховели — мертвые. И Клава впервые осознала: наступает Багул Абрекович, а Тима ее откукарекал.

Эх, русские мы, русские, сравниться ли нам беспечностью с нерусскими? По чепухе — терзаемся. Из-за пустяка — колотимся. Молитвенный мы народ, а толку от нашей молитвенности нам не планируют. Табунят нас, гонят, заворочивают, рассеивают и карусельную канитель заново над нами включают бритолобые механизаторы.

Багул Абрекович Халухадзе редко звонит. А звонит — круто нервничает: «Ал-лэ, срошно ишо сем замисвала, замисвала, керамика!».. И — точка. Слышишь, гудят, ревут, быки железные? А наши звонят, тенора меняются: «А нельзя ли, а не разрешите ли, а…» Противно. Калининцы — питомцы эпохи Революции, староста СССР — их покровитель.

Дворец растет, хорошеет и завершается. Багул Абрекович Хахуладзе реже и реже выпячивается на улице. А скоро и чугунная клепаная ограда полонила дом. Полонила или обняла и убаюкала его суровой тишиною и непроницаемостью? Даже телефон-автомат онемел за громоздкими воротами. Брякнула щеколда — воцарился порядок в могучем доме. И только по вечерам, осенним и холодным, пылает и, трепеща, растекается приятный люстровый огонь, символ стабильности и успеха. Но — там, за громоздкими неприступными воротами, там, за высокими узкими окнами, похожими на танцующих дам.

А здесь — Калининка. Здесь — грязная улица, хилые избы. А в них — истерзанные властью людишки, потерявшие здоровье и надежду в борьбе за счастье человечества. И здесь — обыкновенный серый обелиск, могилка продотрядовца, Федора Ивановича Солодикова, честного бойца Революции. Жаль — обелиск тонет в сырой мгле, когда великий дворец Багула Абрековича Халухадзе выжирает, надуваясь, электрическую энергию. Выпивает, как его владелец — бокал вина, или верблюд — бурдюк воды из арыка…

 

*  *  *

Обелиск тонет в сумеречной мути. Калининка тонет. И Тимофей Федорович похудел. Болеет с тех пор, с тех собачьих лап, которые вдавил в дорожку Барбос. Грязью замазал их Тимофей Федорович — дождик выклевал. Глиной — распылил ветер. А цемента не достать: двор Халухадзе — за оградой, в районе — русским цемент не продают. Заболел Тимофей Федорович.

Следы отпечатались и застыли на дорожке и в сердце. На совести: дескать — крал, клянчил, унижался? Слава Господу, не стремится попасть в гости к Тимофею Федоровичу сам Багул Абрекович Халухадзе: со стыда повесился бы калининец — позор! И повесился бы кто? Он, Тимофей Солодиков, лидер деревенских инвалидов и калек…

Но Багул Абрекович не заглянет к Тимофею Солодикову. Уровень контактов у них может быть и как-нибудь наскребся бы, но слишком разные величины, и материальный стимул слишком разный: богатство — благоухать, а бедность — ныть и революционную ситуацию создавать, взбешивая текущую толпу разными паршивыми лозунгами.

За шторами особняка Багула Абрековича чаще и чаще крутятся с южанами девушки, редкая порода русских сук. Ляжет с мужем и, голая, шелестит «Московским комсомольцем», изучает половое «меню» в газете. Муж в командировку — она с подругами к черным: «А ну-ка, чубайсы, показывайте нам свои ваучеры!»..

А те, пылкие и внимательные черкесы, включая Багула Абрековича Халухадзе, хулахупят их напролет целую ночь, а рано утром вышвыривают на первую электричку. Вагон постукивает, и они, сидя и подергиваясь, клюются напорошковленными носиками в синее стеклянное пространство Подмосковья: кому нужны?.. Куры ощипанные.

Забеременеть от мужей — стесняются. Родить же от бизнесменов можно, да не просто запомнить: от кого? Перемешались, крутясь… В тридцать — заспидовеют и зачешутся, как сухумские подопытные обезьянки. В сорок — ударятся глупой мордой об одиночество, аж зазвенит у них коллективно в затылке.

Выбегут на митинг к демократам, вытянут по-куриному шеи и: «Мы за Ельцина!», «Мы за Ельцина!».. Интеллектуальные паскуды. Собрать бы их всех в хозяйственную корзину и продать для собачьего гарема трясучему Барбосу. Пусть он с ними повозится, это ему не лапами бетонную дорожку метить.

Сеют межконтинентальную рознь. Из-за них многие регионы ракетами долбаются, солдаты в атаках гибнут, а президенты от тронного поста на переговоры отъехать опасаются: куда ни глянь — предатели, хитрят и бесконтрольно развращаются…

Багул Абрекович порядочный бизнесмен, эсэнговец, а вот американцы обнаглели: купят в Москве русскую девушку, а в Чикаго с собою не везут — билет дорого и мест лишних для них в самолете не конструируют.

Америка-супердержава, а слава про нее неприличная катится. Ее гражданин надул гражданку русскую и мужа ее надул. Американцы — лишь бы надуть нас и прок для себя из нас выколотить!

 

Дашенька была пугливая,

На лице горел румянец,

А теперь она хвастливая:

С ней поспал американец.

Что творил он, выкомаривал,

Знает пара меж собою,

То рычал, то разговаривал,

То бомбил ее, как «Боинг».

Целовал и пел ей песенку:

«Бау, бау, доу, доу!»

Мужу, трезвому балбесику,

Он послал в конверте доллар.

Стали краше будни Митины,

В ореоле лоб Сократа, —

Побежал орать на митинги

За Гайдара, демократа.

А сегодня конституцию

На поверженной сторонке

Загубила проституция,

Доллар есть, да нету жонки.

Доллар есть, а кушать хочется

И с работы сократили,

Гостю любится, хохочется,

Митрий злится, Даша в мыле.

Ловит гостя по гостинице,

Ну, а тот бубня бедово,

С ней здороваться противится:

«Бау, бау, доу, доу!»..

 

Тяжко русскому слову на земле. Гимн Советского Союза запретили, а вот эту распутную басню магарычные курвы наизусть зазубривают и ржут наперебой, дескать — правда сущая. Когда же мы, русские, сами себя промагарычали? И черт с нами, кабы не наши дети, они же не виноваты за наше эгоистичное наслаждение заморскими капиталами и модною новизною. Эстеты аборигенные!..

Тимофей Федорович пробовал ремнем стегать Барбоса — визжит, а лапы на цементе не смываются. И Клавдия визжит, хотя ее Тимофей Федорович не стегал. Дни принахмурились, а вечера тиной загустели. Душа кричит у Тимофея. Сны нехорошие снятся — отец-продотрядовец у чугунной ограды Халухадзе с топором бродит, а в залы к хозяину попасть не может: «Зарублю! Зарублю!» А причем Халухадзе? Приснилось — отец за Михаилом Ивановичем с топором бежит… К чему?

И засомневался Тимофей Федорович, загорюнил и слег в пятницу, посередине августа. Выпрямился на скрипучей проволочной кровати, обернутый штопанным байковым одеяльцем, вздрогнул и побледнел: дух застегиваться начал.

Клавдия поняла — кинулась к соседям. Скорую? А телефон-автомат — за громоздкими воротами. А в доме — огонь. Ослепляет. А из ярких окон — фонтанирует музыка. Не вальс, не танго, не простая русская песня, а буйная, словно ордынская конница, страшная. Клавдия замотала головою: «Чужия гуляють!»..

Бабушка Фрося ткнулась — ворота на запоре. Культяпный Фрол ткнулся — на запоре. Саня, дурак, пнул по воротам, а ворота: «Гы-ы!»… Орать? Ори. Музыку не переорешь, а время потеряешь. Толпой, бедные, ввалились к Тимофею Федоровичу, а он — холодный. Глаза широко смотрят, и в каждом — по слезинке мерцает, по слезинке…

Схоронили его дружно, в воскресенье, коллективом калининцев, на могилке отца-продотрядовца. А иначе — где? И на обелиске, ниже строки: «Солодиков Ф.И.», добавили, запечатлели «Солодиков Т.Ф.» Дату обозначили… Даты разные, отец и сын, а деревня одна — изуродованная. Да, Багул Абрекович — замок горный. Мы — небритые хибарки. Мы — забытый обелиск…

Калининцы в ближайшее время перемрут, а пионеры не придут к нему: каково обелиску, последнему свидетелю убитой русской деревни, в заснеженных просторах зябнуть?..

 

1992

Copyright © 2024. Валентин Васильевич СОРОКИН. Все права защищены. При перепечатке материалов ссылка на сайт www.vsorokin.ru обязательна.